Три столпа новой истории
При всеядности и сумбурности российской исторической политики в ней тем не менее присутствуют определенные доминанты.
Первая: ключевую роль продолжают играть «культ Победы» и привычка моделировать текущую войну по его лекалам. Логически абсурдно, зато порождает у новых фронтовиков надежды, что к ним будут относиться как к ветеранам той войны (забывая, что реальность отличалась от слов чиновников).
Последовательное описание агрессии как повторения Великой Отечественной, воображаемой как абсолютно справедливой и оборонительной, в перспективе нанесет сокрушительной удар по всей мемориальной культуре в целом. Без убедительной победы на фронте конструкция рушится вне зависимости от разделяемых установок: «Мы были освободителями, но оказались агрессорами», «Мы победили нацизм тогда, а сейчас не смогли». С другой стороны, это создает потенциально благоприятные условия для стимулирования разговора о внешней политике, насилии и праве государства распоряжаться жизнями граждан.
Вторая: государствоцентризм смещается в сторону имперскости (право на захват территорий и организации чужой жизни по своему разумению) и русского национализма. Причем крен намечается скорее в последнюю сторону. С ним все чаще заигрывает Путин, «защита русских» — один из ключевых тезисов у Z-радикалов, некоторые идут даже дальше по пути обсуждения практик де-украинизации «освобождаемого» населения, предлагая рецепты этнических чисток.
На теме построения «русской империи» активно играет Константин Малофеев, его «Царьград» и некоторые структуры, близкие к РПЦ. Здесь не только сама война, но и эксплуатация страхов перед миграцией и демографическим кризисом. Примечательно и развитие под контролем государства сети «русских общин» — низовых структур националистов, которые на местах и по понятиям пытаются решать «проблемы русских» (как правило, речь идет о «притеснениях» со стороны мигрантов-мусульман). Однако последовательного запроса на некую «русскую идеологию» у путинского государства нет, да и откуда ему взяться, если «русский» по-прежнему осмысляется не столько как носитель определенной культурной идентичности, а как прилагательное к власти и ее институтам.